Закрыть

"Жить стало лучше, жить стало веселее!"

О том, что этот афоризм принадлежит гению всех времен и народов товарищу Сталину, я узнал летом 1972 года в Алнашском районе от Юры Мухина – секретаря комсомольской организации исторического факультета УдГУ и комиссара республиканского стройотряда. Он с выражением проскандировал его после третьего полустакана молдавского портвейна, которым (полустаканом) и подвел итоги своей инспекционной поездки в наш стройотряд. И как уже почти профессиональный историк указал первоисточник.

Позже, уже без его помощи, я узнал, кого почти дословно цитировал Иосиф Виссарионович, произнося эту фразу, моментально ставшую крылатой при жизни вождя, перечеркнутую докладом Никиты Хрущева делегатам XX съезда КПСС и осторожно возвращавшуюся в советскую действительность из исторического небытия при Леониде Брежневе.

Несмотря на то, что в 1990-е годы мне и всей стране неустанно доказывали, что смысл этой фразы не имеет ничего общего с кровавыми реалиями тоталитарного режима, я вместе со значительной частью бывшего советского народонаселения больше верил собственному жизненному опыту.

Дело в том, что в 1950-е годы, как я их помню и понимаю (я здесь пишу только о них), жизнь вокруг меня, действительно, развивалась по этой формуле. Тем более, что смерть вождя по простительным причинам (я родился через 5 месяцев после его смерти) не попала в поле моего младенческого сознания и не омрачила моей только-только начавшей складываться картины мира.

Точкой отсчета в этом движении к веселому лучшему для меня стал случайно услышанный мной в раннем детстве рассказ мамы о голоде 1948-1949 годов на Украине и в Бессарабии – будущей Молдавской ССР. Той самой Молдавии, продукцию виноделов которой мы и дегустировали под чутким руководством Юрия Мухина. Воистину, неисповедимы пути Господни.

Но вернемся к маминому рассказу. 10 декабря 1950 года она – Галина Федоровна Галущенко, 1931 года рождения, образование начальное, беспартийная – уже обладая 4 годами трудового стажа, поступила в Управление Министерства юстиции по Измаильской области Молдавской ССР на должность секретаря народного суда «2-го уч. Болградского (? - запись в маминой трудовой размыта) района».

По ее рассказу, в первый же рабочий день в приемную, где она сидела, пришел страшно худой молдаванин с мешком за плечами и спросил через переводчика, может ли он увидеть судью. На вопрос, что ему нужно, он молча опустил на пол мешок и осторожно вынул из него труп девочки 3-4 лет: «Хочу, чтобы меня арестовали. Я убил свою дочь». В ходе допроса выяснилось, что этот человек, у которого год назад от города умерла жена, убил дочку потому, что она постоянно просила кушать, а кушать в их деревне было нечего. Мужчина долго терпел, а когда уже не смог видеть страдания дочери, из жалости перерезал ей горло: «У нее на шее билась голубая жилка. Ну я и провел по ней ножом».

Мама рассказывала эту историю летом 1956 или 1957 года своей сестре, от волнения перескакивая с украинского языка на русский, а я буквально остекленел от ужаса за углом бабушкиной хаты: как я ни пытался проморгаться, перед глазами упорно стояла детская шейка с бьющейся синей жилкой.

Немного позже, по детской логике примеривая эту историю на себя, я с позорным облегчением открыл, что со мной этого никогда не случится. Не скажу, что стол у бабушки отличался изобилием и разнообразием (с поправкой на украинскую специфику), но я ни разу в жизни не был голодным.

Сегодня можно долго спорить о причинах голода, с одним из трагических последствий которого столкнулась моя мама, и о многом другом, что помечено в нашей истории 1948-1949 годами. Оставлю эту тему на другой случай, а сейчас повторю: мама делилась с сестрой тем, что пережила 6 или 7 лет назад.

Всего 6 или 7 лет, за которые голод и откровенная послевоенная нищета малороссийского села, пережившего два с лишним года оккупации, с мазаными хатами, земляными полами, соломой на крыше и в печи вместо дров, на полу вместо половиков и в матрасах и подушках вместо пуха и пера, все это и многое другое уходило быстро и как-то очень наглядно.

Кино в клубе вдруг стали крутить и в будние вечера. На площади перед райкомом партии и райисполкомом, с ноября по апрель утопавшей в непролазной черноземной грязи, а в остальное время покрытой толстым ковром темно-коричневой черноземной пыли, откуда ни возьмись появился асфальтовый котел, и чумазые дядьки в брезентовых робах лихо ворочали в нем длинными железными палками.

Вдоль села, как в довоенной песне, «побежали деревянные столбы», и в хатах заработало радио и загорелась лампочка Ильича.

Скромный рынок стремительно превратился в полноценный базар («майдан»), куда еще с вечера субботы (шестидневную рабочую неделю отменили позже) съезжался народ со всего района. И с каждым разом все длиннее и веселее разворачивались там ряды винных бочек, на каждой из которых стояли полный графин и стограммовый стаканчик для бесплатного снятия пробы. С каждым выходным все шире разрасталась та часть базара, где парковались лошади и волы и где торговали живностью помельче. Помню длинные прилавки с домашней колбасой, фруктами и овощами по сезону, обувью из свиной кожи, подсолнечными и тыквенными семечками.

Все выше поднимающийся вал предложения почти без остатка поглощался растущим теми же темпами спросом. При этом, как я сегодня понимаю, торговали на Долинском базаре исключительно частники и представители всевозможных частных артелей, число которых в послевоенные годы стремительно росло, но благоразумно не посягало на монополию государства в социалистической экономике Советского Союза.

Баба Пася и ее мать (а моя прабабушка) Саня как-то сразу и радостно ощутили и стали развивать в себе частнособственнические инстинкты. Баба Саня вдруг принялась вечерами жарить в своей комнатке неведомо откуда приносимые семечки и по утрам уходить с ними на базар. Года с 1954-1955 каждую осень мы резали приличных размеров кабанчика, который в умелых руках многочисленной родни и соседей превращался в копченую и кровяную колбасу и другие мясные изделия, которые бабушка с переменным успехом распродавала все на том же базаре.

Спрос, как мне сегодня кажется, был во многом обеспечен еще и тем, что Долинское было районным центром, и служилый люд уже в середине 1950-х предпочитал огороду и хлеву кино, танцы в клубе и редкие концерты областных гастролеров.

Все это разительно походило на сцены из тогда невероятно популярного, а много позже жестоко поруганного отечественными либерал-демократами фильма «Кубанские казаки». Уточню для исторической достоверности: фильм я в первый раз посмотрел после того, как несколько раз радостно пережил этот невероятный праздник – базарный день.

Жирно подчеркнули ускоряющийся рост благосостояния советского человека молочные бидоны с мороженым. Взрослые забыли о нем с 1941 года, а нам – пацанам и девчатам – оно было просто неведомо. Мороженое, как уважительно поговаривал базарный люд, привозили аж из самОй Одессы. Продавали его с открытого кузова грузовика. Продавщица половником извлекала его из бидона, трамбовала в бумажный стаканчик, втыкала в него деревянную палочку и передавала в руки очередного счастливца. Толпа страждущих ревниво следила, чтобы трамбовка лакомства была равномерной, а горки над краем стаканчика одинаковой высоты.

Невероятный праздник приобщения к городским излишествам немного омрачали только циркулировавшие исключительно среди стайки дошкольников слухи о том, что в мороженое специально подмешивают такие крупинки, которые, если съесть много порций, вызовут боль то ли в горле, то ли в животе. Страх перед этими превентивными ограничениями мало кого останавливал. Реально ажиотажный спрос на это чудо советской перерабатывающей промышленности ограничивали только низкой покупательской способностью детей и природная хохлачья прижимистость. Баба Пася часто повторяла вслед за бабой Саней, а за бабой Пасей и две из трех ее дочерей: «Трэба быты (в смысле «тесно складывать, плотно упаковывать») копиёчку до копиёчкы». Моя мама так никогда и не усвоила азы этой политэкономии, и рано заметил, что мы – Чулковы- выпадаем из слаженного семейного хора.

Как и положено по законам развития социалистического общества, вслед за общественными успехами и достижениями шли и личные. Бабушка вдруг все чаще начала приносить из аптеки, где она работала санитаркой (так политкорректно тогда называли тех, кого сегодня равнодушно именуют уборщицами), еще недавно абсолютно недоступный гематоген. Время от времени у меня уже получалось сподвигнуть ее на совсем немыслимое – покупку ярко-оранжевой соски, которую я, следуя общей практике, надувал вместо воздушного шара.

В очередной приезд в Долинские после трудов по поднятию целинных и залежных земель в Казахстане родители купили мне матроску (!), бескозырку (!!) и, о чудо – трехколесный велосипед (!!!). А осенью на присланные ими деньги бабушка заказала, а сосед-сапожник пошил мне настоящие яловые сапоги. Правда, гвозди в их подошву сапожник забил деревянные, что, конечно, подпортило общую радостную картину, но не снизило ценности немыслимого подарка судьбы. Легко вздохнули и бабушка с младшей дочерью Зиной, которых мои сапоги освободили, наконец, от ежедневной осеннее-зимне-весенней повинности: переносу моего тела от хаты до детсада и обратно «на гиргошах» (на закорках). До появления сапог иные формы передвижения в пространстве по густой и липкой черноземной грязи для меня были закрыты.

Но самым грандиозным и фантастическим событием первых лет моей жизни в советской империи стала новогодняя елка. Не знаю, где как, но в Долинском новый год отмечал только немногочисленный высший эшелон районной власти, и слово «утренник» в моем сознании было связано исключительно с 1 мая и 7 ноября. И вдруг – новогодний утренник. Что это, как это? Малолетние насельники детского сада изнывали в догадках, а воспитатели и няни хранили таинственное молчание.

Новогоднюю елку – первую в моей жизни, в истории нашего детского сада и, подозреваю, самогО Долинского - привезли, поставили в общем зале и нарядили тайно – в ночь перед утренником. Хотя о том, что происходит за стенами и задернутыми шторами здания детского сада, перешептывалось, наверное, все село. Но показная таинственность должна была придать предстоящему событию особую значительность и торжественность.

Замечу, что Одесская область вообще, и наш район, примыкавший к Молдавии, в частности - места безлесные. Редкие лесопосадки заполняли акации, дикие яблони и сливы. Позже, уже в ижевский период своей жизни, я сводил с ума одноклассников и дворовых друзей рассказами о том, как лазил по экзотическим для них черешневым, шелковичным, ореховым, грушевым, абрикосовым и персиковым деревьям (что было правдой лишь отчасти, но кто не приврет перед благодарным слушателем). Единственное, чему они категорически отказывались верить, так это моим утверждениям, что акация на Украине – это не куст, а высоченное дерево с иголками в палец длиной.

Для абсолютного большинства жителей Долинского экзотикой была заурядная в других краях елка. В ночь перед утренником я почти не спал, строя в голове самые прихотливые предположения о том, «шо такэ оця елка», встал еще затемно и пока бабушка кормила кабанчика, обулся в свои замечательные сапоги и двинулся к детскому саду. Там меня уже поджидал дружок Мокан (думаю, это была его фамилия, но иначе ни я, ни другие его не звали). Но окна детского сада были черны, и через щелку между шторами мы так ничего и не разглядели. Только изрядно помяв свежий снег на участке и замерзнув, мы наконец-то дождались: в зале включили свет и нашим глазам открылось настоящее чудо.

Огромная, как нам тогда показалось, густая и невероятно красивая елка стояла посреди зала как привет из сказочного мира и, одновременно, из большого мира огромной страны, счастье жить в которой в этот момент переполняло наши души. Мысль о том, что новогодняя елка – это щедрый подарок партии и правительства, всего советского народа подрастающему поколению, нам начали внушать задолго до утренника.

Елка стояла в гирляндах, с сугробами ватного снега под стволом и красной звездой на макушке, щемящее похожей на рубиновые звезды на башнях Кремля (о них мы узнали раньше, чем о елке). На еловых ветках зазывно поблескивали коробки, повязанные красными бантами. В этих коробках наш сметливый и, чего уж таить, корыстный ум моментально распознал обещанные подарки. Слишком маленькие, как мы с Моканом констатировали одновременно и с некоторой досадой.

Больше я ничего не помню – ни самого утренника, ни подарка, который, наверное, получил. Помню только ошеломивший меня запах хвои и до сих пор сохранившееся связанное с ним ощущение нереальности происходящего. Он навсегда слился с боем Кремлевских курантов, который вместе со мной слышит вся огромная страна от Калининграда до Курил и от Кушки до Земли Франца-Иосифа. Что это за географические точки, я не имел ровно никакого представления, но интуитивно понимал, что это края света, за которыми гнездится всякая нечисть в виде ведомых мне бабы Яги и Кощея Бессмертного, и неведомых американскихимпериалистов и германскихреваншистов.

Так закреплялся в нашем формирующемся сознании государственный, имперский характер новогоднего праздника. Праздника, лишенного той интимности и сакральности, которые были присущи Рождеству и Пасхе, но который наполнял меня чувством радостного единения со своей страной. Страной, которая, как я твердо знал, всегда права, никогда не даст в обиду хороших своих и жестоко покарает плохих чужих.

Но, как известно из политэкономии социализма, рост благосостояния отдельных граждан должен немного отставать от роста благосостояния общества в целом, что стимулировало рост производительности труда и эффективности социалистического производства. Как любой объективный закон, и этот распространялся на всех без исключения (ну, мы с вами понимаем, о чем говорим). Обретение персональных сапог опустило меня с плеч бабушки и тетки, но возвысило над реальностью. А новогодняя елка заставила меня увериться в том, что окружающий мир достиг предела совершенства. И реальность не преминула напомнить о себе самым жестоким образом.

С утренника я умыкнул некий предмет со смешным названием «хлопушка». Что это такое и как с нею обращаться, ни я, ни баба Пася, ни прабабушка Саня не имели ни малейшего представления. А брату Сашке и Мокану я хлопушку не показал из-за ненадолго, но полностью поглотившей меня жадности.

Не скажу вечером какого дня после утренника я вертелся у печки, которую баба Пася топила все той же соломой. Рядом грелась баба Саня, привычно выкладывая на столе столбики из наторгованных копеек и двухкопеечных монет. Редкие трехкопеечные и реликтовые пятикопеечные она откладывала в сторонку. Из них складывался ее золотой запас «на черный день». Глядя, как трепетно она ежедневно повторяет этот ритуал, я начинал верить в гулявший по Долинскому слух о старушке с другого конца села, умершей в нищете на матрасе, набитом купюрами, которые российская власть печатала начиная с царствования Николая II.

В руках у меня была злополучная хлопушка. Отчаявшись разобраться с этой вещью в себе, я тупо ткнул в один из ее торцов пальцем, и из дырки высыпались маленькие разноцветные бумажные кружочки. Баба Пася тут же молча смахнула их веником в совок и отправила в печь. Тогда я начал изучать второй торец картонного цилиндра и с радостью обнаружил там завитый в кольца шнурочек, не дернуть за который было бы верхом глупости. Я и дернул, при этом не вынув пальца другой руки из дырки, оставшейся после тех самых кружочков.

Бабахнуло, может быть, и негромко, но неожиданно и в полной тишине. Баба Саня мгновенно переместилась под стол, успев прихватить с собой весь дневной доход. Баба Пася присела у печки и прикрыла веником голову. Видимо, сработал навык «ховаться», приобретенный обеими во время бомбежек и артобстрелов, под аккомпанемент которых в 1941 году Красная Армия покинула, а в 1944 вернулась в Долинское.

В хате резко запахло отстрелянными пистонами, а из жерла хлопушки, в котором прочно утвердился мой палец, полетели искры.

Вторая звуковая волна, источником которой был уже я, накрыла обеих бабушек с головой и вогнала в ступор, выйти из которого можно было лишь окончательно решив, надавать ли любимому внучку по заднице или кинуться спасать его жизнь от непонятной и потому особенно страшной угрозы. Победил вообще-то не свойственный бабе Пасе гуманизм. Что не помешало ей после того, как палец был благополучно завернут в чистую тряпочку, отвесить мне смачный подзатыльник и кощунственно помянуть в одном ряду мою маму и маму Господа Бога нашего.

А я, глотая слезы и сопли, понял, что жадность – очень нехорошее качество, и что лучше бы я отдал эту хлопушку Сашке или Мокану. Глядишь, и мой палец был бы целее.

Голубая жилка на детской шее и обожженный хлопушкой палец малолетнего балбеса – вот дистанция, которую прошла страна за 6-7 лет.

Палец перестал болеть дня через два, а уверенность в том, что я живу в стране, которая хоть и не может оберечь меня от последствий моих же отдельных недостатков, но при этом гарантирует мне, что завтра будет лучше и веселее, чем вчера, осталась со мной на несколько десятилетий.

Источник: ЖЖ

* Заметки в блогах являются собственностью их авторов, публикация их происходит с их согласия и без купюр, авторская орфография и пунктуация сохранены. Редакция ИА «Сусанин» может не разделять мнения автора.

1779
0